Я спрыгнула с табуретки, облизала губы и улыбнулась.
– Ладно, ребята, мне пора работать. Буду брать интервью. Спасибо за угощение.
– Возвращайся, когда тебе станет скучно, – сказал Джейсон.
Ричард улыбнулся ему, сквозь зубы пробормотав «идиот».
Я залпом выпила третий стакан бурбона и попросила официантку побыстрее принести нам еще виски. Когда стаканы стояли перед нами, я осталась сидеть, подперев голову руками и думая, что же меня и в самом деле тянет говорить «все только о работе». Я заметила у Ричарда шрам над бровью и маленькую ямочку на подбородке. Под столом он дважды погладил мою ногу своей.
– Ну, мисс Сенсация, что у тебя стряслось?
– Послушай, мне нужно кое-что узнать. Очень нужно. Если ты не можешь мне сказать – значит не можешь, но, пожалуйста, подумай хорошенько.
Он кивнул.
– Думая о том, кто совершил эти убийства, ты представляешь себе кого-то конкретного? – спросила я.
– Да, нескольких человек.
– Мужчин или женщин?
– Камилла, почему ты спрашиваешь об этом именно сейчас и с такой настойчивостью?
– Мне просто нужно знать.
Ричард помолчал, отпил из стакана, потер щетинистый подбородок.
– У этих убийств не женский почерк. – Он снова погладил мою ногу. – Но все-таки в чем дело? Скажи как есть.
– Не знаю, я просто извелась. Уже понять не могу, на что направить силы.
– Давай помогу.
– Ты знаешь, что девочки прославились из-за того, что кусались?
– Мне рассказывали в школе, что был скандал в связи с тем, что Энн убила у соседей птицу, – ответил он. – А за Натали следили строже, из-за того, что она натворила в прежней школе.
– Натали откусила у одной своей знакомой мочку уха.
– Нет. С тех пор как Натали приехала сюда, никаких жалоб на нее не поступало.
– Значит, в полицию об этом не заявляли. Ричард, я видела пострадавшего, мочка действительно откушена, и врать ему незачем. Энн тоже отличилась, кого-то покусала. Мне все чаще кажется, что девочки кого-то очень разозлили. Похоже, их истребили. Как бешеных животных. Может быть, поэтому и зубы выдрали.
– Давай по порядку. Во-первых, кого укусила каждая из них?
– Этого я сказать не могу.
– Камилла, я сюда не дурака валять пришел, черт побери! Скажи.
– Нет. – Его гнев меня удивил. Я думала, он засмеется и скажет, что я особенно хороша, когда не повинуюсь.
– Это же убийство, черт возьми! Если ты что-то знаешь, то должна мне сказать.
– Так делай свою работу.
– Камилла, я пытаюсь, но от тебя помощи нет – мы только тратим время.
– Вот теперь тебе понятно, что это такое? – по-детски беспомощно пробормотала я.
– Ладно, – он потер глаза, – день был утомительным, так что… спокойной ночи. Надеюсь, что я тебе помог.
Ричард встал и подтолкнул мне свой недопитый стакан виски.
– Мне нужен официальный комментарий.
– Потом. Мне надо подумать о том, как быть дальше. Может быть, ты была права и ничего хорошего у нас с тобой не выйдет.
Он ушел; одноклассники тут же позвали меня к себе за стол. Я покачала головой, допила бурбон, потом склонилась над блокнотом и писала до тех пор, пока они не ушли. В блокноте осталось: «ненавижу этот город – ненавижу этот город», и так на двадцати страницах.
Дома на этот раз меня ждал Алан. Он сидел на викторианском диванчике из белой парчи и черного ореха, одетый в белые слаксы и шелковую рубашку, на ногах изящные белые шелковые тапочки. Если бы я видела его на фотографии, то стала бы гадать, из какой эпохи этот франт: может, из начала прошлого века? Или из пятидесятых годов? Так нет, это просто богатый бездельник двадцать первого века, который никогда в жизни не работал, часто пил и время от времени удовлетворял жену.
В отсутствие мамы мы с Аланом разговаривали очень редко. Помню, в детстве я как-то раз налетела на него, когда бежала по коридору, и тогда он неловко нагнулся ко мне и спросил: «Эй, надеюсь, ты не ушиблась?» Мы жили в одном доме уже более пяти лет, и это все, что он удосужился мне сказать. «Нет, не беспокойтесь», – был мой ответ.
Правда, теперь, по всей видимости, Алан решил взять на себя такой нелегкий труд, как разговор со мной. Сразу, без обиняков, только вместо вступления похлопал диван рядом с собой. Он держал на коленях тарелку с крупными серебристыми сардинами, запах от которых чувствовался даже в коридоре.
– Камилла, – сказал он, вонзая маленькую вилку в рыбий хвост, – ты довела свою мать до болезни. Я буду вынужден попросить тебя уехать, если так будет продолжаться дальше.
– Довела до болезни? Каким образом?
– Ты все время терзаешь ее и мучаешь, напоминая ей о Мэриан. Нельзя же рассуждать о том, во что со временем превращается погребенное тело, говоря с матерью умершего ребенка! Может быть, ты воспринимаешь это спокойно, Адора – нет.
По его груди скатился кусочек рыбы, оставив на рубашке несколько жирных пятен величиной с пуговицу.
– Нельзя говорить с ней о телах убитых девочек или о том, сколько крови вышло у них изо рта, когда им выдрали зубы, или сколько времени понадобилось на то, чтобы их задушить.
– Алан, я никогда ничего подобного маме не говорила. Даже близкого к этому. Ей-богу, просто не понимаю, о чем речь.
Я чувствовала себя такой усталой, на возмущение просто не оставалось сил.
– Камилла, не надо. Я знаю, что у вас с мамой очень натянутые отношения. Знаю, насколько ты всегда завидовала чужому благополучию. Вообще, ты и вправду очень похожа на мать Адоры. Она следила в доме за всеми, как… старая, злая ведьма. Слыша смех, выходила из себя от ярости. Единственный раз, когда она улыбнулась, это тогда, когда ты отказалась брать у Адоры грудь. Отворачивалась от соска.
Это слово на масляных губах Алана вызвало у меня жжение в теле. «Тварь», «сука», «гондон», – закричало тело в ответ.
– Конечно, ты об этом узнал от Адоры, – сказала я.
Он кивнул, блаженно сжав губы.
– Значит, Адора поведала тебе все эти ужасы, которые якобы я говорила ей о Мэриан и убитых девочках.
– Точно, – ответил он, чеканя каждый слог.
– Адора – лгунья. Надо быть идиотом, чтобы до сих пор об этом не знать.
– У Адоры была трудная жизнь.
Я выдавила смешок. Алана ничем не проймешь.
– Когда она была маленькой, мать ночью приходила к ней в комнату и щипала ее, – сказал он, с жалостью глядя на последнюю сардину. – Она говорила, что боится, как бы Адора не умерла во сне. Я думаю, она это делала просто потому, что любила причинять ей боль.
Мне сразу вспомнилось: просыпаюсь под пульсирующий звук, который доносится из комнаты Мэриан, оснащенной медицинским оборудованием, как больничная палата. Руку пронзает острая боль. Мама в воздушной ночной рубашке, склонившись надо мной, спрашивает, все ли у меня в порядке. Целует покрасневшее место на руке и велит спать.
– Я просто думаю, что ты должна это знать, – сказал Алан. – Может, будешь к матери немножко добрее.
Быть добрее к маме не входило в мои планы. Мне хотелось только закончить разговор.
– Я постараюсь уехать как можно скорее.
– Это правильно, если исправиться не можешь, – ответил Алан. – Но если бы ты попыталась, то, может быть, сама почувствовала бы себя лучше. Возможно, это бы тебя исцелило. Во всяком случае, душу.
Алан подцепил вилкой последнюю мягкую сардину и целиком втянул ее в рот. Пока он жевал, мне представлялось, что у него на зубах хрустят косточки.
Стащив из кухни бокал со льдом и непочатую бутылку бурбона, я пошла в свою комнату пить. Алкоголь ударил в голову быстро, возможно потому, что пила без остановки. Уши стали горячими, и жжение на теле прекратилось. Я вспомнила слово, вырезанное у меня сзади на шее: «исчезни».
«Исчезну сама – вот тогда и все мои горести исчезнут», – тупо подумала я.
Исчезнут все заботы и тревоги. Были бы мы такими чудовищами, если бы не смерть Мэриан? Ведь другие семьи как-то переживают подобное. Горюют, а потом продолжают жить. Но моя сестренка до сих пор витала среди нас, эта белокурая малышка, быть может, чуть слишком милая для ее собственного блага, быть может, чуть слишком обожаемая – еще до того, как серьезно заболела. Ее любимым другом был огромный мягкий мишка по кличке Бен. Каким же воображением надо обладать, чтобы увидеть душу в набивной игрушке! Она собирала ленточки для волос и раскладывала их в алфавитном порядке по названию цветов. Сестренка была хороша и радовалась этому так заразительно, что в сердце не оставалось места для зависти, когда она хлопала ресницами или вскидывала кудрявую головку. Она называла маму мамулечкой, а Алана… черт, забыла, – может, он был Алан-Алан, о нем и вспоминать не хочется. Она всегда оставляла после себя чистую тарелку, в ее комнате был удивительный порядок, она не хотела носить ничего, кроме платьев и вязаных туфелек от «Мэри Джейнз». Она звала меня Миллой и постоянно льнула ко мне.